Но вернемся к праздникам. Отмечали мы особо Ильин день. С него шел запрет на купание в реке. Нам говорили, что «Илья в этот день посикал в воду». Для детей это было сущим наказанием, потому что мы все время проводили в затоне, на речке. Непослушных пугали тем, что их схватит за ногу и проглотит огромный сом, который прячется под корягой. Вот, мол, в соседнем хуторе двух уже слопал и не подавился…
Особо отмечалось Рождество Христово. Этому празднику предшествовал длинный пост. Ни мяса, ни молока есть было нельзя – нам это внушили на всю жизнь. И вот сидим мы с Дусей, смотрим, как взрослые готовят мясо для холодца, рты приоткрыты, слюнки, что называется, текут, и тут папа быстро проводит нам по языкам «мясной» ложкой! Боже, что тут с нами было! Мы и плевались, и тряпкой язык вытирали, чтобы не быть «погаными».
В скоромные дни не было большего для нас лакомства, чем собрать со стенок котла остатки каймака после того, как родители кивнут нам, мол, можно. Тем, кто не знает, что такое каймак, могу сказать так: «Это не сметана и не сливки. Это гораздо вкуснее. Для него нужно особое молоко и особые манипуляции. Но тот, кто однажды отведал его, никогда не забудет…»
Мясо на зиму заготовлялось с осени, свиное сало солилось и подвешивалось на чердаке или закладывалось в бочки, а то и ящики. Говяжие туши хранились в летних кухнях, которые зимой превращались в естественные холодильники.
После Рождества Христова наступал длительный мясоед, который завершался широкой масленицей. Блины пекли на легком огне в печке, складывали их горкой на тарелку, а уж затем с пылу-жару подавали на стол. К блинам хорошо шли арбузный мед, кислое молоко, сметана, тот же каймак (он, вообще, ко всему хорошо шел), в конце обеда появлялся пчелиный мед.
Дни масленичной недели имели свои особые названия: день тещи, день свекрови, день снохи и т. д.
Завершалась масленица Прощеным Воскресеньем. Тут уже к блинам (блинчикам) добавлялись плюшки, слойки, кокурки. Все с утра раннего просили друг у друга прощения: «Простите Христа ради наши грехи вольные и невольные!» – «Бог простит, кума, и я прощаю!»
Дети просили прощения у родителей на коленях, кланяясь в ноги. Слова старались выговаривать громко, отчетливо, чтобы Боженька слышал.
Следом начинался Великий пост…
Теперь, полагаю, пришло время поговорить о семье. У деда нашего по папе, Корнея Фетисовича Лузикова, было всего 17 детей. Выжила одна треть. Папа был последним. Помню всех их: Лукьяна, Дмитрия, Еремея, Евдокию, Ирину (ее, правда, почему-то называли Ариной). Из всех них папа был самым упорным и удачливым в работе. Начинал в подростковом возрасте пастухом, ходил босиком («Все колючки, – вспоминал, – были мои»), потом, в годы
НЭПа стал заниматься коммерцией, поднялся, стал одним из зажиточных людей в Старом Калаче. Себе выстроил дом на загляденье, начал строить флигель для тестя с тещей, но тут товарищ Сталин решил ужесточить борьбу с «кулаками» как классом, и в марте 1930 года мы в одночасье оказались лишенными всего – и имущества, и прав. В вагоне, больше пригодном для скота, всю нашу семью вместе с большинством родственников отправили в Архангельский край, в топи и болота, чтобы мы, значит, там поразмыслили хорошенько о том, как неправильно жили.
Заплаканные лица старших, озабоченный отец, разговор шепотом, что-то во что-то заворачивалось и куда-то уносилось (в основном, это были личные вещи) – и вот в один несчастный день к нам пришли «гостюшки дорогие», местные казаки-бездельники, все осмотрели, что-то забрали с собой, сначала в руках, а затем на подводах. Нам же сказали, чтобы мы срочно освободили помещение, причем, во флигель, где к тому времени уже жили дедушка с бабушкой, поселиться запретили. Был холодный март 1930 года, и нам оставалось только одно – замерзнуть на улице. Но такого удовольствия нашим «доброжелателям» мы не доставили – нас приютили родственники, младшая сестра мамы Прасковья нашла для нас место в летней кухне. Все это стоило больших усилий, чтобы в холодной комнате разрешили разместиться «врагам народа» – маме с тремя малолетними детьми. Папа к тому времени уже дома не появлялся, а мы не успели обжиться на новом месте, как ночью снова пришли.
Мама с плачем разбудила нас, стала одевать, в кухне уже хозяйничали наши деятельные бездельники, покрикивая «быстрее, быстрее!», и вскоре мы, еще толком не проснувшиеся, снова оказались на улице, в студеной мартовской ночи.
На арбе, запряженной быками, нас куда-то повезли. Ни дедушке с бабушкой, ни тете Пане (моей крестной) провожать нас не разрешили. Словом, с плачем и молитвой ехали мы, сами не зная куда…
Ранним утром арба наша остановилась в поле, где было множество повозок с такими же, как мы, бедолагами, среди которых оказалось много наших родственников: семьи дяди Лукьяна, дяди Мити, дяди Тимоши (отцова племянника). От них мы узнали, что находимся где-то невдалеке от железнодорожной станции Кривая Музга.
На этой станции стоял поезд с бесчисленным количеством товарных вагонов. В одном из них мы увидели папу…
Поезд шел в неизвестном для нас направлении. Вскоре, однако, мы заметили, как изменилась погода. Если в Старом Калаче уже иной раз чувствовалось приближение весны, то чем дальше мы ехали, тем становилось холоднее, да и сугробы были совсем не южные.
Ехали мы долго. Сгрузили нас в каком-то мрачном месте с удивительного вида «архитектурными сооружениями». Это были треугольной формы бараки без крыш, стены которых покрывали неотесанные доски, а поверх их лежали еловые и сосновые деревья и ветки. Внутри барака были двухярусные нары без каких-либо перегородок – все спали вповалку. При входе в барак стояла железная печка. Не помню, что именно мы ели. Помню, что всегда хотелось кушать. Еще была баня, куда нас еженедельно водили мыться.